безбожно здоровьем дыша, красиво и пёстро ты бегал,
похотливо губу раскатав,
блажен был ты — адный, блаженно-злорадный, блажен,
кровожадный,
мародёрствуя, крадучись, весь изолгавшись, ты бегал…
Или, орлу уподобясь, что долго−
долго, не двигаясь, в бездны,
в свои же бездны глядит…
— о как они зырят во всё глубочайшие глуби,
что вонзаются-вьются понизу и книзу,
понизаются, вздвинуты, вниз!
И вдруг —
ока вздрог,
какой уж там круг,
коготь нагл, он игла, гол и наг, —
камнем падают вниз на ягнят, как
снег на голову, жжёт их глад,
стервенея, в злобе на овечьи душонки,
в ярости злобной на всё, что взирает смиренно,
добродетельно, человечно-овечно, курчаво-пушисто,
тупорыло, молочно-ягняче и добро-желательно…
Стало быть,
орло-подобны, пантеро-подобны
стремленья поэта,
эти стремленья твои под тысячью масок,
ты — шут, ты — поэтишка!..
Ведь ты углядел в человеке
Бога-нет-Агнца, —
и Бога задрать в человеке,
как в человеке овечку,
и, раздирая, смеяться —
вот оно, вот блаженство твоё,
пантеры блаженство, орла,
шута и поэта блаженство!..»
Когда осветляется воздух уже,
когда уже месяца серп
в празелень меж багрецов
крадётся завистливо
— день невзлюбя —
и с каждым шагом украдкой
роз подвесные ложа
жнёт-подрубает, пока не поникнут,
бледные, в ночь не поникнут:
так поник когда-то и я,
из моей правды-безумия,
моего дня-тоски,
утомлён днём, от света больной,
— к земле поник, к вечеру, к тени,
Единой Правдой спалён и жаждой томим
— ты всё еще помнишь, помнишь, горячее сердце,
как жаждой томимо было тогда? —
лучше б совсем уж не знать никакую Правду!
Ведь я шут только! Только поэтишка!..
Среди дочерей пустыни
1.
«Не уходи, — сказал Странник, называвший себя Тенью Заратустры, — побудь с нами, а то нас, чего доброго, снова охватит прежняя смутная тоска.
Уже и Перво-Чародей не мог ничего выдумать лучшего, чем поделиться с нами наихудшим, и вот погляди, у нашего доброго кроткого Папы снова слёзы в глазах, и он опять готов отплыть в моря меланхолии.
А Короли, пожалуй, не прочь делать хорошую мину при нас: но готов поспорить, если б не было здесь свидетелей, то и плохая игра не заставила б себя ждать, словно злая шутка:
— злая шутка наших воплей и криков души: останься у нас, Заратустра! Здесь много сокрытых несчастий, желающих говорить, и вечера много, и много туч, и много затхлого воздуха!
По-мужски грубой пищей ты насыщал нас и потчевал крепкими притчами: не допускай же того, чтобы за сладким напали на нас духи-неженки, женские духи.
Ты единственный делаешь воздух вокруг тебя крепким и чистым! Находил ли я когда-нибудь — на земле — воздух чище, чем в пещере твоей? Много стран самых разных повидал я хотя, и хотя научился мой нос самый разный воздух различать и оценивать, но у тебя ублажаются мои ноздри величайшей усладой!
Разве что… разве что… о, прости мне одно старое воспоминание! Прости мне одну Песнь, что поют под сладкие блюда и что я сочинил, побывав как-то раз среди Дочерей Пустыни.
Дело в том, что у них был такой же чудесный воздух, воздух Рассветных стран; там я дальше всего был от облачно-влажной тяжело-печальной Старухи-Европы!
Полюбил я тогда этих девушек Стран Рассвета и по-иному синее Царство Небесное, над которым не висело ни туч, ни мыслей.
Вы не поверите, как мило они там сидели, когда не танцевали, — углублённые, но без мыслей, как маленькие тайны, как украшенные лентами загадки, крепкие орешки, что подают шалунишкам на сладкое, — поистине пёстрые и чужие, но без туч: загадки, которые позволяли себя щёлкать, — ради таких девушек сочинил я тогда псалом-на-сладкое!»